Неточные совпадения
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные
руки, которые обошьют их, накормят, напоят,
оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него
на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными
руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми
руками и с голыми локтями.
Позовут ли ее
одеть барышень, гладить, сбегать куда-нибудь, убрать, приготовить, купить,
на кухне ли помочь: в нее всю как будто вложена какая-то молния,
рукам дана цепкость, глазу верность. Она все заметит, угадает, сообразит и сделает в одну и ту же минуту.
Сделалось смятение. Люди бросились в комнату старого барина. Он лежал в креслах,
на которые перенес его Владимир; правая
рука его висела до полу, голова опущена была
на грудь, не было уж и признака жизни в сем теле, еще не охладелом, но уже обезображенном кончиною. Егоровна взвыла, слуги окружили труп, оставленный
на их попечение, вымыли его,
одели в мундир, сшитый еще в 1797 году, и положили
на тот самый стол, за которым столько лет они служили своему господину.
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца, что у него
на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил
на руках, Вера Артамоновна
одевала меня, клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Они говорили только, что если бы
одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть
на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну
руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил);
одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, самую, как она выражалась, fine fleur [Самый цвет (фр.).] эмиграции, — и кончила тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра: перевела
на его имя все свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй a la Richelieu, [
На манер Ришелье (фр.).] окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла
на шелковом кривом диванчике времен Людовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито в
руках, — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами.
Еще
на руках у мамки ангелочка
одевали как куколку, а когда отняли ее от груди, то наняли для нее француженку-бонну.
— Ведите меня в ту будку, где можно надеть коньки, — сказала Зиночка, нежно опуская левую
руку на обшлаг серой шинели Александрова. — Боже, в какую жесткую шерсть вас
одевают. Это верблюжья шерсть?
Любя подражать в одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав в Петербург, после долгого небывания в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и
одел его буква в букву по рецепту «Сына отечества» [«Сын Отечества» — журнал, издававшийся с 1812 года Н.И.Гречем (1787—1867).], издававшегося тогда Булгариным и Гречем, и в костюме этом Крапчик — не хочу того скрывать — вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще чернее и корявее; надетые
на огромные и волосатые
руки Крапчика палевого цвета перчатки не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым.
Но Лукашка, продолжая петь, дернул ее сильно за
руку и вырвал из хоровода
на середину. Оленин, успев только проговорить: «приходи же к Устеньке», отошел к своему товарищу. Песня кончилась. Лукашка обтер губы, Марьянка тоже, и они поцеловались. «Нет, paз пяток», говорил Лукашка. Говор, смех, беготня заменили плавное движенье и плавные звуки. Лукашка, который казался уже сильно выпивши, стал
оделять девок закусками.
— Дачники… ххе!.. А наплевать, вот тебе и дачники!.. Выйдет какая-нибудь немецкая кикимора,
оденет на себя банты да фанты и сидит идолом… тьфу!.. Вот взял бы да своими
руками удавил… Сидела бы в городе, а туда же,
на дачи тащится!
Покойницу положили
на стол,
одели в то самое платье, которое она сама назначила, сложили ей
руки крестом, дали в
руки восковую свечу, — он
на все это глядел бесчувственно.
Он слышал, как положили ему под голову подушку и
одели чем-то теплым и как чья-то нежная
рука легла
на горячий лоб его.
Вот ведь недавно, полчаса каких-нибудь, был я честный человек, чиновник; хоть бедный, а обыватель; идешь это по улице и ничего; тот
руку подает, другой
руку подает: «здравствуйте», говорит;
на рынок ходишь, в праздник в церкви стоишь, что другие, то и ты; а теперь за железную решетку, в серое сукно
оденут.
Няня. Вы что, вы так, по доброте своей. А вот
на барина, так часто дивлюсь… (Молчит, качает головой и разводит
руками.)Что сделалось? Совсем другой человек. Как вспомнишь прежнее-то: был ли день, чтоб Сашка-камердин без битья
одел; был ли староста, чтобы в стан не свозили…
— Тридцать сребреников! Ведь это одного обола не выходит за каплю крови! Половины обола не выходит за слезу! Четверть обола за стон! А крики! А судороги! А за то, чтобы его сердце остановилось? А за то, чтобы закрылись его глаза? Это даром? — вопил Искариот, наступая
на первосвященника, всего его
одевая безумным движением своих
рук, пальцев, крутящихся слов.
— Погляжу я
на вас, сударыня, как
на покойника-то,
на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь
на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих
рук оделил… Ласковый был барин, добрый.
Я взял его под
руку и привел к дому Бутунгари. Когда Гусев успокоился, я снова вышел
на берег реки и долго сидел
на опрокинутой вверх дном лодке. Сырость, проникшая под складки одежды, давала себя чувствовать. Я вернулся домой и лег
на кан, но сон бежал от моих глаз. Меня беспокоило душевное состояние Гусева. Я решил как следует
одеть его в Императорской гавани и
на пароходе отправить во Владивосток.
Художник и медик дрожащими
руками одели Васильева и вывели его
на улицу.
— Встань! Встань! — сказал князь и, обратясь к адъютанту, добавил: — Баур! Возьми его
на свои
руки.
Одень и все, все ему. Да, кажется, я должен отцу твоему, Яковкин?
Он
одевал ее в розовый атлас и в кофты, сшитые из дорогих турецких шалей, носил ее
на руках и целовал ее ноги.